25 февраля 2009 года в 14:00

Комиссован

Мама открыла холодильник. Сверкнула большая никелированная дверная ручка.
- Володенька, обедать будешь? - спросила она, переставляя для чего-то внутри холодильника кастрюли и тарелки.
- Не знаю, мам, - Алексашин застыл в дверях кухни, не решаясь пройти дальше в грязных сапогах, - а что там есть?
- Да вот, сам посмотри, - ответила мать и сама же принялась перечислять содержимое - студень есть, вчерашний правда, картошка есть, котлеты, огурцов малосольных на рынке купила.
Алексашину все это показалось очень аппетитно, но больше хотелось хлеба с маслом.
- Мам, а хлеба нет с маслом?
- Есть конечно. Хлеб в хлебнице, масло вот: - она достала увесистую масленку из толстого запотевшего стекла, внутри которой желтел брусок масла покрытый бусинками воды.
Алексашин повернулся к навесному шкафчику. На полке в плетеной хлебнице чинно лежала большая, обжаренная с боков до румяной корочки, а сверху густо обсыпанная белоснежной мукой паляница. Алексашин сглотнул слюну, так ему захотелось схватить эту паляницу, отломить от нее кусок побольше и жирно, в два пальца, намазав его маслом, тут же съесть, а потом снова отломить и опять намазать, так же - в два пальца. И съесть, но уже медленно, смакуя каждый кусочек.
Но только он протянул к руку, чтобы взять паляницу, как неожиданно мать не своим голосом оглушительно прокричала ему в ухо:
- Рота, пад-ъем!
И все, что казалось таким реальным и осязаемым, рассыпалась в один миг на мелкие осколки, и отраженные в них полсотни желтых круглых плафонов казарменных ламп ослепили глаза, заслонив своим блеском и мать, и холодильник, и такую вкусную, такую желанную паляницу, оставив взамен лишь режущий свет, грохот кирзовых сапог и окрики сержантов.
Тощие бойцы пугаными воробьями высыпали из кроватей и бросились одеваться, спешно натягивая на себя пэша, обертывая вокруг ног портянки, ныряя в сапоги, и уже на ходу застегивая ремни, выбегали строиться на взлетку, разрезающую казарму на две равных части.
Алексашин неловко стащил с себя одеяло, вскочил с кровати и, продолжая еще путать сон с явью, стал торопливо одеваться. Чтобы не быть опять последним, он не стал наворачивать портянки, а просто накинул их на горловины голенищ и протолкнул ступнями внутрь сапог. И все равно опоздал. Взвод уже вытянулся в струнку, когда он суетливо протиснулся в строй на свое третье с начала место.
- Алексашин, ты заканчивай дрочить по утрам, - сделал ему замечание Святошев, впрочем, сказал он это не злобно, скорее по инерции. Утром и сержанты еще не проснулись, хотя и застегнуты на все пуговицы, а зевают - челюсти щелкают. Сонным им придираться лень, даже Святошеву.
После переклички рота, минуя туалет вышла на плац. По утрам туалет солдату не положен: командование, а скорее сами сержанты решили, что оправиться и на улице можно: так быстрее выходит, а что мороз - так на то и армия, чтобы лишения всякие терпеть.
Шел седьмой час утра, но ощущалось это только по кипению жизни внутри казармы, снаружи по-прежнему стояла глубокая, морозная ночь. Рассветает в этих местах не раньше девяти, а потеплеет хорошо, если к апрелю. Темно, однако, не было: вся территория части от КПП до свинарника была равномерно залита желтым светом от фонарей и исполосована лучами нескольких прожекторов, стоявших на крышах казармы, административного корпуса и примыкавшей к нему столовой. Из-за этого освещения и без того унылый вид учебки - высокие редуты снега вдоль прямо расчерченных дорожек, серо-зеленые стены строений, черный квадрат плаца окруженный выцветшими стендами, да обнимающий всю часть высокий забор с колючей проволокой, - окрашивался в тускло-желтый цвет, нагоняя на Алексашина невыносимую, безысходную тоску.
Немного потоптались на плацу, для чего делалось это каждодневное топтание, Алексашин никак не мог взять в толк, да и не хотел. Однако, каждый раз с замиранием ждал, что вот сейчас роту вернут обратно в казарму. Но не было еще такого, чтобы вернули. Наконец, бойцы двинулись к воротам части, переходя на легкий бег и постепенно ускоряя темп так, что к забору зоны достигали уже той скорости, когда для спортивных результатов еще слишком медленно, а для обычной зарядки уже слишком быстро.
Бежали в колонне по трое. Алексашин бежал посреди тройки, слева от него сосредоточенно пыхтел Зданович, отмахиваясь огромными ручищами и при выдохе смешно складывая губы трубочкой. Справа бежал татарин Юмаев, его сосед по кровати, и деливший с ним прикроватную тумбочку.
Алексашин, никогда не любивший никаких физических нагрузок, а бег особенно, уже давно сбил дыхание и начинал потихоньку сдавать, сбавляя ритм. Юмаев заметил это и злобно прошипел на выдохе:
- Алексашин бежи, сука!
- Дыхалки не хватает! - жалобно ответил он.
- Бежи я сказал, а то опять утками посадят. У КПП передышка будет.
Алексашин выровнял темп, стараясь дышать размеренно, с интервалами. Через триста метров рота выбежала к воротам тюремного КПП. Юмаев оказался прав: сержанты перевели колонну сперва на шаг, а затем остановили. Поступила команда оправиться. Тяжело дыша, бойцы облепили сугробы.
После этой небольшой передышки, бег продолжился. Бежали, как и всегда, сперва до шоссе, потом сворачивали на дорогу ведущей к расконвойке, и пробегая ее, снова выходили на периметр зоны, оставляя его по левую руку. Всего получалось пробежать километров пять. Вроде и не так много, даже для Алексашина, но к концу кросса, метров за триста, а если случался залет, то и за полкилометра до ворот части, роту часто сажали на корточки и заставляли двигать дальше "по-утиному", сцепив руки за шеей. И вот этого испытания Алексашину никогда не удавалось пройти до конца: преодолев метров тридцать, он не выдерживал и заваливался на бок, выпадая из строя. И тогда сержанты поворачивали роту обратно и заставляли идти в полном приседе заново. Святошев лично пинками, порой очень болезненными, подгонял Алексашина, который снова, но уже через десять метров падал. В третий раз еще ни разу не поворачивали, но Святошев все время грозился, что как-нибудь заставит их взвод скакать целый день, пока Алексашин "Не соблаговолит пройти как все нормальные воины". После такой зарядки Алексашину, у которого перед глазами плавали круги, а ноги становились ватными, хотелось лечь в кровать и лежать целые сутки, ничего не делая, никуда не вставая, отвлекаясь только на еду. Алексашин эту зарядку про себя называл разрядкой.
Сегодня сажать не стали - уж больно холодно было, да и вроде как не за что. Никто не опоздал. Собственно, опаздывали и смешивали строй, - чуть не самое тягчайшее преступление на марше, как уяснил для себя Алексашин, - всегда только он и еще два бойца из второго взвода. И сегодня никто из них не умудрился ввалиться в заднюю тройку, может оттого что бежали не так быстро, а может, еще почему. Свезло, наконец. Обычно, кто-нибудь из них, нет-нет, да и завалится. И тогда роту, как правило, сажали, пускай и мороз.
После пробежки, уже на территории части их отвели на стадион и заставили несколько минут крутить руками и прыгать на месте, - чтобы дежурный офицер, делающий в это время обход, увидел, что их 4-я рота исправно делает утреннюю гимнастику. Как только дежурный завернул за административный корпус, помощник 1-го взвода Михеев повел роту в казарму.

Начиналась ежедневная утренняя экзекуция - утренняя уборка казармы и заправка кроватей. Кровать полагалось заправлять строго по установленным правилам, одеяло постелить полосами к ногам, завернуть под матрас по третьей полосе и обязательно набить кантик, чтобы кровать выглядела как ровно спиленная доска. Этого Алексашину, как и много другого здесь в армии, добиться никак не удавалось. Каждый день он заправлял свою кровать, тщательно, миллиметр за миллиметром вытягивал одеяло, расправлял на нем каждую складку, затем также тщательно набивал подошвой тапка кантик, придавая ему четкую прямоугольную форму. А все равно доски не выходило - или бугорок посреди одеяла оставался, или полоска шла неровно, или кант по длине сбивался и круглился на краях. Обходя каждую кровать, Святошев останавливался возле алексашинской, делал на лице страдальческую гримасу, как при зубной боли, затем, пристально, немигающим взглядом глядел на Алексашина и одним движением руки переворачивал кровать вверх тормашками.
- Алексашин, минуту тебе перестелить, и чтобы как струнка кровать стала. Вопросы есть?
- Никак нет, тащсан! - обреченно отвечал Алексашин и тоскливо оглянувшись на свой взвод, как бы ища в них поддержку, но не находя ее (давно уже не находя), он начинал стелить кровать заново. И снова Святошев ее переворачивал, и снова Алексашин ее застилал, на этот раз, по приказанию Святошева, вместе с Юмаевым, который быстро научился этому недоступному для Алексашина искусству и заправлял свою кровать всегда с легкостью и даже с некоторым изяществом. Юмаев, обычно, отодвигал Алексашина в сторону и делал все сам: так выходило быстрее. Поначалу Святошев после такой помощи снова переворачивал кровать, требуя, чтобы Алексашин заправлял ее сам, но постепенно ему это наскучило, и он ограничивался одним переворачиванием, разрешая дальше застилать Юмаеву. Тот хотя и злился на Алексашина за эту дополнительную нагрузку, шипел на него, пару раз даже болезненно бил его сапогом в голень, но в целом, терпел, понимая, что пока все кровати не будут заправлены, взвод, а значит и вся рота, не сможет пойти на завтрак. И в этот день, после дух неудачных попыток Алексашина, Юмаев сам, не дожидаясь начальства, быстро застелил Алексашину кровать, шепнув ему злобно, что это в последний раз. Алексашин согласно закивал головой. Он не думал, что будет завтра, сегодня одной проблемой стало меньше. Скоро раздалась команда строиться на завтрак.
Рота медленно втянулась в здание столовой, выпуская на морозный воздух клубы густого пара. Первый взвод и сержанты направились прямиком к раздаточной. Оставшиеся дожидались своей очереди в просторной, в четыре окна пристройке, соединявшей проходную с обеденным залом.
Предоставленные самим себе бойцы, рассыпались по холодному помещению. Будто скрепки к магниту, прижались они к едва теплым рыжим батареям, толстыми гусеницами скользившими вдоль стен, выкрашенных на две трети от пола зеленой краской, а выше к потолку просто оштукатуренные.
Курящие задымили заныченными бычками, вставляя их в корпусы авторучек или просто насаживая на иголки, чтобы не обжечь пальцы. Находились и такие, кто немного стесняясь своей роскоши, осторожно, стараясь не проронить ни крошки драгоценного табака, продувал целую гильзу кировского "Беломора", купленного в армейской лавке у КПП. К таким тут же неслось с разных сторон робко-вопросительное: "покурим?".
- Уже курим, - отвечал курильщик, оставляя чинарик, своему корешу или если такого, вдруг не было, первому просильщику, у которого тоже испрашивали разок дернуть.
Алексашину удалось укрепить свой тощий зад на куске теплого чугуна, и сейчас он полусидел, оцепенев в сладкой дреме, смежив веки и втянув шею в воротник шинели.
Курить он толком не начинал и потому просто наслаждался неожиданным отдыхом, стараясь отогнать от себя тоскливые мысли о доме и о еде, а старался думать о чем-нибудь приятном, например, о маме, которую здесь в армии он так неожиданно для самого себя и так сильно полюбил. Полюбил так, как любят дети, обожествляя ее образ, как обожествляют его малыши, не представляющие себе существа важнее и любимее матери. Алексашин, с одной стороны, стеснялся этого своего нового, неожиданно сильного чувства, даже пытался его выжить из себя, доказывая себе, что глупо и некрасиво ему уподобляться маленькому ребенку, так сильно привязываясь к матери, тем более что в гражданской жизни он ее, особенно последние подростковые годы, никак не баловал своей любовью. Но с другой стороны, именно это чувство, эту любовь он берег в себе больше других, именно к нему он обращался в тяжелые моменты своей теперешней военной жизни, черпая из него духовные силы для противостояния враждебного окружения. В том, что окружение, в какое он теперь попал было враждебное, он нисколько не сомневался. Если еще в первые дни службы, он, как теленок на корову, доверчиво и с надеждой смотрел на офицеров, то сейчас, после трех месяцев службы, понял, что никакому офицеру он со своими переживаниями и страхами не интересен, что помощи ждать здесь не от кого и надеяться он мог, только на самого себя. Была еще, конечно товарищеская поддержка среди солдат одного призыва или с одной области - землячество - но от Алексашина постепенно все отвернулись, и, в конце концов, осталось два-три товарища, с которыми он мог поговорить, что называлось по душам.
Служба, нелегкая с первого дня, все сильнее угнетала его невыносимой тяжестью, своей беспощадной однообразностью, холодом вятской зимы, но, прежде всего, голодом.
Из-за него Алексашин все больше скатывался к тем, кого здесь называют чушками или помойщиками. Недотянув ростом всего сантиметра до двойной порции, вечно голодный, в поисках еды нередко попадался он у окна с грязной посудой за прочесыванием тарелок и подносов, высматривая не съеденную корку хлеба. Дважды его уже ставили перед строем, заставляя поедать целый батон, пока рота с грохотом падала на пол казармы, по команде "вспышка справа!". Вечером, после отбоя, били свои же, скрученными полотенцами, чтобы не оставлять следов.
Уже потом, глухой ночью, Алексашин глухо рыдал, накрывшись подушкой и закусив край простыни, чтобы никто не услышал. Клялся себе сквозь слезы, что в последний раз, что лучше умереть, чем терпеть все это, а на следующее утро, снова рыскал голодным взглядом по чужим тарелкам, по грязной посуде и поварам.
- Браток, плесни чутка больше, - тихим голосом, унизительно улыбаясь, упрашивал он здоровенного мордатого повара в большом грязно белом и таком нелепом на фоне армейского пэша, колпаке.
- Съебался, Алексашин! - повар не глядя швырял на железное полотно раздаточной тарелку каши и зачерпывал следующую.
- Алексашин, сука блять, ты че опять палишься?! - шипели сзади и пинали его курсанты выталкивая из прохода.
Он брел дальше, высоко подняв большую, шишковатую голову на тонкой шее, нелепо озираясь и оглядываясь назад в тщетной надежде, что там передумают, позовут и дольют ему полчерпака каши.
Затем, все повторялось у хлеборезки. Склонившись в половину, влезал головой в окно и бубнил, просительно-унижающе:
- Рустэм, отрежь горбуху, я тебе папирос найду.
- Иди в хуй, сука! Я не курю, - зло огрызался дагестанец Рустэм и выталкивал его из хлеборезки.

Оставшиеся у Алексашина товарищи, точнее те, кто не до конца отвернулся от него, иногда подбадривали его.
- Будет у нас Володька весна. Отожремся тогда, - говорил ему краснодарец Мордашев.
- Будет Леха,- уныло соглашался Алексашин. Сам он в душе давно перестал верить в весну.
- Ты главное, по помойкам не шныряй и не крысятничай.
- Я не крысятничаю.
- Но ведь шныряешь?
- Это да. Леха, я хавать все время хочу. И домой тянет.
- Все хавать хотят, и домой всех тянет.
- Откосить бы, - мечтательно тянул Алексашин и уходил в себя.

Он, с тех пор как двое солдат из пятой роты вскрыли себе вены на руках через ночь после прибытия, не переставая думал об этом. Резать вены ему не хотелось. Страшно было: вдруг не спасут? Те двое полночи пролежали, пока их дневальный не заметил. Нет, с болью, с увечьями ему не хотелось, а вот чтобы так, по болезни, без боли. Так ведь не брали его болезни.
В декабре еще, через две недели как приехал он из Калуги в Кирово-Чепецк, и как завладела им тоска от здешних мест, решил Алексашин заболеть во что бы то ни стало.
Дождавшись, когда их взвод заступил в наряд, он напросился караульным на склады и на пару с Терехиным, ночью разделся до пояса, и извалялся в снегу на сорокаградусном морозе.
На следующий день оба заболели. Но так, вяло как-то: температура едва дотягивалась до 37-ми, тогда как в армии высокой она считалась с 37.6. Им даже постельный режим не выписали. Так и кашляли в строю.
Через три дня, у Алексашина все прошло, а Терехину в одну ночь поплошело, приполз он к дежурному, начал на боли жаловаться. Увезли в больничку, оказалось: пневмония. Месяцем позже он вернулся на автобусе, комиссоваться. Довольный, отожратый на больничном пайке. Алексашин как раз стоял дневальным на тумбочке и смотрел, как Терехин с мамой неспешно собирает свои вещи, гладит парадку, о чем-то почти вальяжно говорит с командиром роты Гомозовым, которого в роте все, конечно, звали Тормозовым.
- Эй, Терехин, - улучив момент, позвал его Алексашин, - ты скажи, как это у тебя так случилось?
- Не знаю, браток. Вот так. Повезло короче.
- А почему комиссовали?
- А у меня одно легкое не дышит, кажется так. Инвалидность будут оформлять!
- Так ты что же, на одном теперь будешь?
- Ну и хуле? Мне в противогазе вокруг зоны больше не бегать.
- Это верно, - Алексашину нестерпимо стало жаль себя, у которого оба легких дышали и потому он должен был стоять на нелепом постаменте и как попка дурак орать на всю казарму: "дежурный по роте на выход!" - только лишь появится в дверях кто-нибудь из офицеров или: "рота, смирно!" - если заглянет вдруг комбат или еще кто чином повыше.

Убаюканный теплом от трубы, Алексашин почти спал, когда в дверях повисла белобрысая голова младшего сержанта Святошева, крикнувшего сонным бойцам:
- Третий взвод строиться!

Гремя сапогами по мерзлой плитке, курсанты построились в две шеренги. Святошев, по своему обыкновению, принялся шутить. Шутил он своеобразно и в первую очередь над Алексашиным и Климовым, щуплым парнишкой из Сыктывкара.
- Климов, покажи ящерицу, - скомандовал Святошев.
- Товарищ младший сержант... - начал было Климов, но Святошев перебил его:
- Климов, два шага из строя!

Солдат шагнул вперед. Святошев подошел ближе, ростом он чуть не вдвое был выше Климова.
- Ящерицу пока-зать!
Климов открыл рот, показал язык и стал им водить из стороны в сторону. Святошев, откинув голову назад, громко, заразительно засмеялся. По шеренгам тоже пролетели улыбки, хотя ничего смешного Климов не делал, но здесь все было не так, как на гражданке: еда не такая, смех не над тем.
- Ящерица, нале - во!
Климов, не переставая шевелить языком, повернулся налево. Затем, следуя приказанием сержанта, сделал поворот кругом, прошелся взад-вперед вдоль строя бойцов.
- Молодец, упал в строй - Святошев теперь посмотрел на Алексашина, будто вспоминая что-то.
- Тащ сан, - не выдержал, первым заговорил Алексашин, панически боявшийся Святошева, как, впрочем, и всякого старшего по званию.
- Что тащсан, - Святошев шагнул к курсанту, - ты меня звал, Алексашин?
- Никак нет, тащ сан.
- Кудряшов!
- Я!
- Алексашин звал меня?
- Так точно товарищ младший сержант!
- Боронин! - продолжал Святошев.
- Я!
- Курсант Алексашин звал меня?
- Так точно товарищ младший сержант!
- Вот, - довольный Святошев повернулся к бледному Алексашину, - ты меня за нос водишь, получается?
- Никак нет тащ сан.
- Не слышу.
- Никак нет та-рищ сан!
- После завтрака принесешь мне три папиросы. Вопросы есть?
- Никак нет, тащ сан!
Святошев заложил руки за спину, картинно расставил ноги и скомандовал:
- Взвод, нале-во! В столовую, в колонну по одному, шагом марш!

После завтрака роту погнали на плац - развод на занятия. Сегодня они должны были метать боевые гранаты, а перед тем, учить азбуку Морзе и чистить ни разу еще не стрелявшее оружие. Чистить его полагалось через день, и непонятно было для чего, если они из него ни разу не палили, и неизвестно когда будут и будут ли?
Уже три почти месяца здесь, а пока только и делали из военных дел, что разбирали-собирали автоматы, бегали в касках, да учили морзянку. Тоже, тот еще труд. Казалось бы - сидишь в теплом классе, да поешь, хором растягивая или наоборот, обрубая слога: " И тооль-коо оод-наа! Две не-хоо-роо-шоо! Три те-бе маа-лоо!".
Да вот так попоешь с полчасика, и такая дрема набрасывается, что хоть кусай себя за локоть, а все равно, нет-нет, да и клюнешь носом, и тут же Святошев тебя длиннющей антенной по плечу перетянет. А то и "проверку связи" устроит. Это такая игра. Говорит, сам ее изобрел, может и не врет, с него станется.
Весь взвод за руки сцепляется друг с другом. Крайние бойцы за оголенные провода берутся, подсоединенные к двум телефонам ТА-57. Один крутит ручку у динамо машины первого телефона, ток через весь взвод летит на тот конец. И крайний курсант должен поднять трубку на том аппарате и сказать:
- Дежурный радист слушает!
- Проверка связи! - отвечает тот, и еще раз крутит ручку и опять ток летит по курсантам. Кто поздоровей или к боли нечувствительный, как Зданович - мордоворот из Кемерово, - тому только ладошки пощиплет. А Алексашин всегда подпрыгивал, дергался как марионетка. И не от боли сколько, а больше от неожиданности и от страха - с детства боялся он электричества.
После уроков по спецподготовке - так назывались их "пения" и перед чисткой оружия Алексашин тщетно пытался найти папиросы, но никто не давал.
- Братцы, он же меня побьет! - умолял Алексашин, давя на жалость.
- А так нас побьет, - отвечали ему.
Святошев скоро поинтересовался, где папиросы.
- Нету ни у кого, тащ сан! - развел руками Алексашин и повесил голову.
- Нету? - недоверчиво переспросил Святошев и позвал Гаврикова, шустрого паренька из их взвода: - папиросу мне добудь, даю тебе три минуты!
- Есть! - рявкнул Гавриков и бросился на поиски.
Через минуту он вернулся сжимая в варежке три беломорины. Святошев взял папиросы, одну закурил, две других положил в портсигар. Выкурив половину, он протянул бычок Гаврикову.
- Курсант Гавриков, объявляю Вам личную благодарность и разрешаю ни хуя не делать до обеда.
- Рад стараться товарищ младший сержант! Разрешите идти?
- Иди.
Гавриков убежал в казарму, Святошев подошел к Алексашину и взяв его за ремень тихо сказал:
- Алексашин, почему ты меня все время дрочишь?
- Я не...
- Молчать сука! Я тебя спрашиваю, почему ты, душара, все время херишь мои приказы? Ты решил, что меня можно бросать через хуй? На дурочку все свести?!
- Никак нет таз сан, я не...
- Вечером после отбоя подойдешь ко мне. А сейчас съебался чистить снег.

Алексашин поплелся за лопатой, тоскливо думая о своем скором будущем. Этот Святошев не возлюбил его сразу. Когда Алексашин только из грузовика вылезал, тот, подошел к нему и спросил, из какой части он прибыл. Алексашин как назло забыл номер, запутался, начал что-то мямлить.
- Ты что боец, не знаешь, откуда ты прибыл? - спросил удивленно Святошев. И в ту же ночь заставил Алексашина тысячу раз написать в тетради номер своей части.
С тех пор он постоянно к нему придирался, иногда по мелочам, иногда, даже как бы по-дружески, но после помоечных залетов Алексашина, Святошев просто озверел, не проходило и дня, чтобы он не придумал ему новую пытку. И вот очередной залет, и снова будут бить, или в "отпуск" отправит или еще "очко" драить до полуночи.

После обеда, когда Алексашин предавался своим грустным мыслям о предстоящем вечере и неловко счищал снег с огромного плаца, прозвучала команда строиться.
На середину плаца вышел комроты майор Гомозов и объявил о сегодняшнем метании боевых гранат.
В роте прошло заметное оживление: изнывающая однообразность строевой подготовки и ежедневная уборка территории всем настолько набило оскомину, что малейшее отклонение от установившегося распорядка, походило чуть не на приключение.
В сопровождении лейтенанта Якушева четыре бойца ушли получать ящики с гранатами, а остальные двинулись к огневому рубежу, оборудованному сразу за складами.
Гомозов, как и прошлый раз, когда рота метала учебные гранаты, принялся объяснять, по своему обыкновению бубня в нос что-то заумное, никакого отношения к броску Ф-1 не имеющее. Бойцы, незаметно переминаясь с ноги на ногу, слушали. Наконец, Гомозов устал, и вконец запутавшись в собственных выкладках, беспомощно взглянул на командира первого взвода капитана Дерягина и замолчал. Дерягин поправил портупею коротко напомнил воякам для чего нужна граната оборонительного действия Ф-1, из чего она состоит и как ее следует метать. Потом объявил порядок метания. Как всегда, первым бросал первый взвод, затем второй, последним третий. В ожидании гранат, бойцы отрабатывали движения по траншеям. То есть бегали по узким проходам, в изобилии отрытыми здесь прошлыми призывами.
Принесли ящики с гранатами. Откидались первый и второй взвода. Их третий все это время, как белки в колесе, бегал по глубоким окопам. Наконец, подошла их очередь и курсанты, вытянувшись в окопе, один за другим побежал к огневому рубежу.
Алексашин, который в школе уроки НВП прогуливал, здесь тоже не прислушивался к объяснению офицеров, поглощенный своими тревогами и общей отупляющей усталостью. Как-нибудь он ее кинет. Учебную же кинул, кинет и эту. Какая-то тревожная мысль вертелась в его голове, но что именно это была за мысль он понять не мог, а доискиваться до нее, сосредотачиваться, Алексашин уже не мог, до того он уже устал к середине этого дня, причем не несколько физически, сколько морально. Особенно же его тяготил предстоящий вечер с непременными побоями.
- Алексашин! - скомандовал Святошев и пинком подтолкнул его вперед. Алексашин пробежал два поворота и вылез, цепляясь за бруствер на позицию. За высоким, обитым железом щитом сидел майор Гомозов перед ящиком гранат. Рядом стоял командир взвода лейтенант Якушев. Он вложил Алексашину в правую руку круглую увесистую бочку Ф-1.
Алексашин, зачем-то покрутил ее в руке, недоуменно соображая.
- Что Вы делаете, воин? - сморщился Гомозов и велел бежать на рубеж.
Алексашин, в сопровождении Якушева побежал к следующему щиту.
- Значит так, Алексашин, в правой руке лимонка, левой дергаешь чеку, бросаешь что есть силы вперед и прячешься вот за этот щит, ясно?
- Ясно тащ летенант,- неуверенно ответил он, и хотел сказать вслед что-то важное, что вертелось у него в голове, и никак не хотелось собираться в ясную мысль, но растерялся, ибо так и не знал, что именно он хотел сказать. Якушев отошел уже за щит и шипел оттуда:
- Алексашин, черт такой, дергай чеку и бросай!
Алексашин послушно выдернул кольцо и замер с отведенной рукой. Только теперь до него дошло, что именно вертелось у него в голове, что он хотел сказать: он не сможет швырнуть лимонку на безопасное расстояние правой рукой. Он был левшой, и именно это он и хотел сказать Якушеву, да не сказал. И теперь он стоял, боясь швырнуть лимонку слишком близко, и медлил чего-то ожидая.
- Алексашин! Что ты творишь Алексашин? - повторял бледный Якушев, - бросай ее на хер скорее.
- Я не могу правой, тащ летенант, - Алексашин разжал ладонь и начал перекладывать лимонку в левую руку, тут Якушев, совсем теряя самообладание закричал в голос:
- Бросай ее на хуй, мудак!
Алексашин вздрогнул, лимонка выпала на снег, он наклонился, чтобы ее подобрать, в этот момент Якушев прыгнул в его сторону и, сбивая его с ног, повалил за спасительный щит.
Раздался взрыв. В ногах у Алексашина полыхнуло резкой болью, как будто от сильного электрического разряда. В глазах все поплыло. Он с трудом смог различать, что происходило вокруг. Ближе всего к нему было какое-то неестественное, будто из воска вылепленное лицо Якушева, в ушах гудело, как во встревоженном улье. Краем зрения он видел, как из окопа бежали солдаты, впереди них, неряшливо, по-бабьи вихляя тазом, семенил Гомозов.
Алексашину становилось все труднее фокусировать взгляд, он медленно проваливался в черную зияющую пустоту, сдавленный сверху ставшим в раз неподъемно тяжелым телом лейтенанта. В голове загнанным зверем металась пульсирующая боль, но сквозь нее, сквозь страх, сквозь приливающий жар, шедший обжигающей волной от ног по всему телу, он успел ухватить тонкой ниткою спасительную мысль: комиссован! Теперь он непременно будет комиссован и никакой Святошев не отправит его за папиросами. От этой мысли ему было не так больно, и на бледном лице вдруг выступила счастливая улыбка.

Курсант Алексашин после трех месяцев проведенных в военном госпитале был комиссован. Майор Гомозов, учитывая безупречный послужной список и тяжелые семейные обстоятельства был приговорен военным трибуналом к трем годам лишения свободы. Лейтенант Якушев погиб.


© Khristoff

Смотри также