Мы разные во всем. Я - типичный ботан: субтильная фигура, вытянутая шея, невесомые очочки. Он - широкоплечий, приземистый, с коренастой мощью основательной походки: каждый шаг, словно секундный монумент. Я выше его на голову. Бабушка говорила - его война прибила - в четырнадцать лет сел на трактор: отец на фронте, мать с тремя малолетками на руках.
Единственное, что нас откровенно роднит - репейной жесткости седина. Он получил белую метку в двадцать лет, сержантом, вытаскивая экипаж из рухнувшего на взлете тяжелого бомбардировщика в 1951 году. Я поседел значительно позже - в тридцать пять лет. Мы идем на вокзал. Который раз провожает меня отец в Москву...
- И вот представляешь, мой дядька - Никифор Петрович, Вовки отец, ну ты знал Вовку-то, он умер пять лет назад. Так вот. Вовкин отец - свою родню, тетку Олю - в тюрьму посадил!
- Подожди, а тетка Оля тебе кто была?
- А она... Так, сейчас, сейчас... В общем, ее отец и мой дед- сродные братья. Ну, это не важно! Одна фамилия, на деревне-то известно!
- Ну понял, понял. И что?
...Он часто рассказывает про свою деревню, про родню. Это целый клубок нескончаемых историй. Про Домну-малютку, для которой пол-деревни были внуки, правнуки, праправнуки...Про отчаянного Мотака, жившего охотой на волков, а после сдачи очередной шкуры в районе - пил-гулял до следующего волка. Про хитрожопого Вовку-шофера и его жену Галинку, зав. сельпо, что нетрезвая, бывало, засыпала посреди этажей серых буханок и россыпей рыжих консервов "Лосось". Про моего прадеда, одним рывком остановившего безумные сани, запряженные храпящей тройкой: хмельные братья Яренские в распахнутых полушубках мчали морозным январским вечером по главной улице, нахлестывая лошадей. За санями на тугой веревке болтался, подпрыгивая и колотясь по ухабам, забитый тщедушный Митька - вечный деревенский должник и безродный неудачник. Прадед перехватил лошадей под уздцы, повис на них, и с трудом остановил дикую пляску. Полуживого Митьку-то прадед вызволил, да получил от разозленного Михаила Яренского нагайкой по лицу наискосок. Твердым шагом дошел прадед до дома, выпил ковш квасу и лег спать. А на рассвете захрипел, застонал и умер, не дождавшись уездного врача. Под слипшимися волосами череп был рассечен словно саблей, а набухшие веки были черны от запекшейся крови. И простила братьев Яренских моя прабабка. И ушли прощеные убийцы на каторгу...
- Ну вот. Был сорок второй год. Холодная зима, помню. И голод. А тетка Оля шла по дороге - видит, пара полешков упала - колхозный воз проезжал мимо. Она и взяла под шубу дровишки-то, спрятала. Да домой снесла, детям. Согреть малых. Ох, голодно же мы жили тогда. А Вовкин-то отец в окошко увидел!
- Так и что уж такого...
- А нет! Побежал в сельсовет, да и рассказал про тетку Олю-то!
- Про свою родню? Заложил?
- Дык я тебе про что! И рассказал, и заявление написал!
- Сам? Добровольно?
- Все сам, самостоятельно!
...Он рассказывает, смеясь и удивляясь. Страшные и привычные вещи. Которые я видел только в кино. А скоро и там нельзя будет увидеть. Я впитываю его рассказы как последний из могикан, который обязан сохранить важное и донести другим, будущим. Могикане не зря. Отец простодушно улыбается тонкими прямыми губами, цепко вглядывается в мир узкими волчьего цвета глазами, которые я передал своему сыну. Длинные скуластые лица отца, бабушки, моих деревенских родичей, которых я помню из детства. Смуглые слегка раскосые люди с теплыми моему сердцу уральским "оканьем" и "дыканьем".
...Не получив согласие на брак, влюбленный Григорий выкрал красавицу Устинью по всем законам жанра. Смирившаяся семья невесты дала богатое приданое, в том числе три тугозвонки (как же красиво звучит!) - так именовались приталенные женские полушубки из овчины. Деда Гришу я так и не увидел. Выстояв Сталинград, вернулся он, израненный, в родную деревню. А спустя два года умер от воспаления легких: сорокаградусный мороз, легкая шинелька... А бабушка Устинья Федоровна жила долго, водила меня в лес за кислой костяникой, дурманящей черемухой с ягодами ночного оттенка, за грибами - на "Пронину полянку" - тайную груздяную плантацию...
Я неизбежно растерял уральский говор в обесцвеченной московской суете, дежурные очки надежно скрыли неумолимый разрез глаз, модная трехдневная щетина (от лени на самом деле, от лени - просто бриться неохота) спрятала нерусские скулы. Но каждую весну, в начале марта Таня спрашивает меня: "Когда ты успел загореть? Солнце только-только стало припекать", а я отвечаю: "Нам, индейцам, один фиг..."
- А тетка Оля где жила-то?
- А вот прямо при въезде в деревню, перед мостом через Катайку, тут и стоял их дом.
- Там, кажется, справа два здоровенных тополя, чуть не в три обхвата, росли. Помню - мне было лет шесть, я камни вверх бросал, все пытался через тополя перекинуть...
- Последний раз, когда ездил в деревню, тополей не нашел: спилили...
- Это ж не тополя - история...
- А кому она нужна, история... Ну ты слушай, про Никифора-то Петровича...
- Слушаю...
... Урал в России отдельно. Россия пришла на Урал, обратив меч крестом, и настойчиво подарила христианство зырянам, пермякам и вогулам. И в прорубленное Ермаком окно неуемная империя хлынула в Сибирь. Когда-то в прошлой жизни, я - пятнадцатилетний щенок, попав в Москву, на вопрос: "Откуда родом?", отвечал: "С Урала". В ответ слышал: "А, Урал. Это там, где Сибирь". Поначалу наивно поправлял москвичей, а потом махнул усталой рукой. Действительно, какая разница: полторы тыщи километров, три, четыре, шесть... Из Москвы все смотрится одинаково-неважно.
Это на родине, в краткие возвраты мои, волшебно звенят, перекатываясь во рту карамельной галькой, дивные имена поселков и станций - Хризолитовый, Марамзино, Арамиль, Колчедан... И "дыкают", громко жестикулируя (так!) и скупо улыбаясь, аборигены. А в столице... В столице дребезжит небрежный окрик размалеванного манекена за кассовой трибуной в ГУМе: "Да вы зна-а-ите-е-е, сколька-а-а эта-а-а сумка-а-а стои-и-т?" И я - растерянный, сконфуженный: "У меня деньги - вот". Но уже построен.
- Ведь это ж надо! Он сам только пришел с фронта, после ранения. И понимал ведь, что Оля-то не себе - детишкам несла. А все равно! Черт его знает, что за люди!
- Время такое было...
- Ну мог ведь и не сказать, промолчать! А нет - побежал, доложил.
- А дальше?
- А что дальше? Суд был. НКВДшники из района приехали, забрали ее.
...Я прощусь с ним на крохотном свежевыкрашенном вокзале, который в детстве казался мне самым-самым грандиозным зданием в городе, а стало быть - во всем мире. Неловко ткнувшись губами друг другу куда-то в ухо, мы наскоро обнимемся и я торопливо заберусь по крутым ступенькам в пропахший километрами вагон. Поезд стоит недолго - вот он уже и сорвался с хлипкого засова, остановившего время. Отец не машет, не провожает. Я вижу его твердую квадратную спину. Устойчивую походку. Спокойный правильный шаг. Он идет по земле, как по палубе - ритмично перебрасывая уверенную тяжесть тела с одного бока на другой. Так идет свой. Чужие так не ходят.
Моим соседом по купе окажется студент-заочник из Ханты-Мансийска. Огромный загорелый детина с круглым добрым лицом и глазками-щелками:
- Перепись у нас была. И меня в манси записали, - смеется искренний, довольный, - а какой я манси? У меня только отец манси, - загибает пальцы - бабушка по матери манси да оба деда. А так я русский.
- Да, - соглашаюсь, - действительно забавно...
...А пока мы идем с отцом к вокзалу. Мимо "Детского мира", где бил живой фонтан Лукоморья с прохладными каплями, ходил механический кот на настоящей цепи, и куда мы всем двором, пыхтя от радости, бегали покупать редкие "переводки" - ярких бабочек и неимоверно красивые цветы. Переводки лопались, рассыхались, отклеивались, но пять минут заграничного счастья и неподдельного чуда стоили всех трудностей и хлопот. Нынешний магазин называется "Детский" (кому мешало слово "мир"?), и никакого очарования в нем нет. Я не могу сыну купить особый, "уральский" подарок, который он терпеливо ждет как весточку, как привет от легендарного деды Паши. Все полки "Детского" завалены интернациональным качеством китайского производства. А местные сувениры из оникса и малахита продаются на выхинском рынке в два раза дешевле...
- А кем работал-то Никифор?
- А Никифор Петрович работал на МТС, со мной - трактористом.
- А тетка Оля?
- В детском саду. Детский садик всю войну работал. Родители - женщины в основном да старухи - в колхозе, а она с детишками возится...
- Вот ведь. И даже классовой-то, как говорится, причины не было.
- Вот не было...
- И дети остались без присмотра...
...Он всю жизнь болел авиацией. Армия безжалостно вырвала его из мрачных объятий земли и небо стало его жизнью. По десять-одиннадцать часов в сутки летал его экипаж, приручая "летающую крепость" Ту-4. Бомбардировщик с полными баками и боевыми бомбами упал на брюхо, едва оторвавшись от разбухшей взлетной полосы лесного аэродрома под Байкалом. Сколько оставалось до взрыва - секунды, минуты... Уцелевший экипаж получил по заслугам: с них тут же сорвали погоны, посадили на "губу" и месяц вели допросы... Разгар южнокорейского конфликта... Приказ Сталина... Диверсия. Второй раз "врагом народа" отцу довелось стать в Казани: новая машина сразу подозрительно закапризничала еще на рулежке. Отказ от взлета, обезоруженный экипаж под конвоем доставлен в кабинет Туполева для разбора инцидента. Причину выяснили быстро: небрежность техников, готовивших машину. Главный Конструктор, вызванный из Москвы на разбор двух аварий подряд, устало пожал командиру руку: себя спасли и машину сберегли...
Отец - небесный романтик, с трудом вырвавшись из костлявой забитой деревни в город, поступил на завод фрезеровщиком, закончил вечерний Политех, стал земным инженером. И все же авиация не отпустила его: я выбрал вертолеты...
- И что с теткой Олей было-то?
- А посадили ее. Где-то под Курганом сидела.
- Из "Сибири" в "Сибирь" сослали...
- Да, так вот. Где-то она там рукавицы три года шила. Какие-то робы там, еще что-то... Лагерь. Много их в ту пору по Уралу было...
...Перед тем как снарядить в Москву, родители решили достойно "одеть" меня в областном центре. Никогда до того я не был в большом городе. Свердловский ЦУМ с его неширокими лестницами, скромными отделами и примерочными, оглушил и навсегда остался в моей памяти самым людным и многомерным монстром урбанизма. Гигантские московские универмаги уже не смогли меня поколебать в критериях. Свердловский ЦУМ - самый большой. Это закрепилось прочно...
И настал день отъезда. Мы с отцом - в купе. Я прилип к окну. На перроне растерянная мама. Рядом с ней Джон, мой школьный товарищ. Поезд мягко, как бы случайно качнулся, воровато отъехал и - застучал, застучал, застучал молотком приговора...
Джон потоптался минут десять на опустевшем перроне, простился с моей мамой и ушел. А она стояла и стояла, изо всех сил надеясь, что приговор пересмотрят или смягчат, поезд опомнится, затормозит и вернется обратно на маленький вокзал... И порвется ее одиночество, и будет все как прежде, а пустота - это глупая шутка... Но я уехал навсегда... Москва не отпускает...
Да конечно все не так. Уже через три месяца я приехал на первые каникулы. Потом на Новый год. Весенние каникулы. Летние. И потом приезжал регулярно. Сначала четыре раза в год. Потом дважды в год. Потом реже. Но каждый раз ледяной холод блокировал горло в тихий момент по-кошачьи мягкого старта - поезд исподтишка начинал ход, удаляясь от когда-то самого грандиозного в мире вокзала. Отец с мамой беспомощно стояли, маленькие на огромном пустом перроне. Вагон подло уплывал, а они по-детски щурясь, прилежно искали мое окно и медленно, в ритм ленивым колесам, старели. Я уже проезжал Пермь, Казань, Горький, а в окне - посреди снежных несмятых простыней, разлинованных телеграфными проводами, все стояли заблудившиеся одинокие мама и отец. В идеально белые полотна откосов врастали нумерованные столбы, безжалостно определяя мне сотни и тысячи километров разрыва. И теперь уже я понимал, что возврата не будет...
- И как тетка Оля потом общалась с Никифором Петровичем?
- А никак.
- Что, совсем не разговаривали?
- Да нет, его на фронт забрали.
- Ты же говорил, что он по ранению вернулся с войны?
- А так. Новая комиссия признала его годным. И в сорок четвертом, пока тетка Оля сидела, его забрали снова. Обратно он уже не вернулся.
... За делами и проблемами я все не успеваю выбраться. Но я обязательно приеду. Ты снова, нетерпеливо шагая взад-вперед, будешь ждать меня у свердловских ворот, а я, спрыгнув с чумазой подножки, подхвачу чемодан и пойду к противоположному выходу. Такой маленький вокзал, а мы с тобой всегда умудряемся разминуться. И все-таки мы, наконец, встретимся. Ты мощно притянешь меня к себе, на пару секунд ткнемся щетинистыми подбородками друг другу в левое ухо. Дома, в окружении моего детства, ты накормишь меня ажурными пельменями и пьянящей окрошкой. А завтра мы поедем к маме. Мы будем молча стоять у прохладного мрамора с выпуклой фотографией. Посаженная тобой тоненькая облепиха прижилась, и робко бросает заботливую тень на аккуратный холмик, утыканный искусственными радостными цветами. И будет безмолвный вопрос, уже привычный, но не ставший от этого менее мучительным. Как же я не успел вернуться...
© AbriCosinus